палате, впервые за долгие дни засмеялась. — Это как-то не очень надежно. Ну и будет единственный источник света! А по-моему, два — так надежней, светлей…
Гусев, глянув на Лиду, задумчиво помолчал.
— А вам нужно, чтобы обязательно было два, как вы говорите, источника света? Не слишком ли много? — Покачав головой, наклонился над Большаковым. — Вот так-то, майор! Не гляди, что молоденькая. Понимает поболее нас, стариков. А мы-то с советами…
Сергей засмеялся, хотя рана при этом опять вдруг напомнила о себе.
— Не рассмеивайте, пожалуйста, а то швы разойдутся…
— Ничего… Заживет! Это… самое главное в нашей работе. Как больной засмеется, так знай: станет на ноги. Смех великое дело!
По ночам, когда все засыпали — и с ранением в череп, и в легкие, и в живот, — Лида шла к койке Большакова и садилась в ногах (теперь все раненые стараниями Лиды лежали на койках, на толстых матрацах, набитых соломой), и они разговаривали до утра. И Сергей удивлялся: с Лидой было легко. Совершенно не так, как с другими девчонками.
Несмотря на большой уже жизненный опыт — командиры на фронте очень быстро взрослеют, — в отношениях с женщинами Большаков был неловок и очень непрост. Он их всех почему-то откровенно боялся. И не только тогда, когда девушка улыбалась ему или дерзко шутила — их, насмешливых, озорных, на переднем крае встречалось достаточно много, — но даже когда говорила серьезно, обращаясь по делу и встав по всей форме: прижав левую руку к бедру, а правую вскинув к виску. В таких случаях он старался смотреть не в лицо говорящей, а в окно или себе под ноги. И всегда обрывал раньше времени, торопливо и грубо: «Ладно, ладно… Я понял! Короче!»
Санинструкторами у него в батальоне были только мужчины.
Может быть, потому, что он в жизни еще никого никогда не любил, он их мало и жалел, этих женщин в солдатской одежде, в толстых теплых штанах, в телогрейках и шапках-ушанках, и молоденьких, тоненьких, только-только «от мамы», и уже повидавших войну, а особенно тех, что постарше, курящих и пьющих, с завитыми, бараном, прическами, с накрашенными губами. И хотя Лида тоже была в таких же казенных, толстенных штанах и охрипла слегка на морозе, выскакивая то и дело во двор в одной гимнастерке, но сейчас это как-то уже не мешало ему. Чувство скованности постепенно погасло, уступая дорогу необычному, новому для него ощущению общности в этих будничных и трагических ситуациях, даже, может, родства.
Все, что прежде Сергею казалось вульгарностью, грубостью в женщине, сейчас с той же самой логичностью ему представлялось совершенно нормальным, чем-то вроде единственного средства защиты от внимания окружающих, и внимания не братского, не бескорыстного, тоже надо признать. А солдатская самокрутка в зубах — тяготением к равенству. А доступная ласка иной — так обдумывал заново Большаков свой мужской недостаточно четкий и радостный опыт — от отчаяния не дожить до единственной, настоящей любви. А возможно, желание видеть в каждом мужчине благородного человека. С настоящими чувствами. С честной, преданной, самой верной на свете любовью…
С Лидой тоже все было не очень-то просто. Эта девушка не позволяла привыкнуть к себе и с достоинством отстраняла нехитрые большаковские откровенности. А он уже больше не мог говорить — или думать — ни о чем, кроме Лиды — и себя самого.
Он уже видел Лиду после победы, не в больничной и не в госпитальной палате, а в собственном своем доме, под Москвой. И всегда рисовалась такая картина: вот он всходит по чисто отмытым ступенькам в родительский дом вместе с Лидой. И мать плачет, смеется, обнимает их, говорит Лиде: «Доченька, милая… Как я рада! Проходи, дорогая! Это наша столовая, это спальня, моя и отца, а это — по лесенке — комната Сергея. Теперь она ваша… Там все приготовлено…»
Лиде понравится их дом — небольшой, из смолистых коричнево-аспидных бревен, в лесу, возле озера. Среди томных, почти васнецовских, разлапистых елей. Чистый, теплый, уютный, пропахший домашним вареньем, парным молоком и отцовскими папиросами, его гимнастеркой, его сапогами, дом, где раньше по праздникам, накануне войны, собиралось великое множество гостей, и военных и штатских, с их женами и детьми, и все пили и ели за столом под старинной, чугунной, в виде черных, нераспустившихся роз, еще дедовской люстрой, а потом пели песни «Скакал казак через долину» и «Сронила колечко со правой руки». И «Летят утки». И «Матушка, матушка, что во поле пыльно». Пермяцкие, вологодские, воронежские, костромские, то протяжные, грустные, то раздольные, удалые песни Севера и Сибири, Орловщины и Донетчины. Все, что станет модным, известным спустя много лет. А он слушал их, парнишечка с белым вихром, сидя несколько в стороне, на веранде, окаймленной чуть реющей в воздухе паутиной дождя, еле видного в воздухе, как бы взвешенного над травой и куртинами земляники, и думал, что лучшего, большего счастья уже в жизни не будет. А если и будет, то все по-другому, не так…
Сергей мысленно видел и девушку, приходившую к озеру вечерами купаться. С тихим взглядом больших карих глаз, с завитками чуть вьющихся мягких волос, рассыпанных по плечам. В те-то годы считалось почти обязательным, чтобы девушка была смелой, дерзкой, волевой — тогда называлось «с характером» — и чтобы ходила с подругами на массовки. А эта всегда приходила на озеро почему-то одна и сидела под старой березой, на выступившем из песка обугленном корне, до позднего вечера. А если купалась, то опять же одна, и тогда заплывала так далеко, что не всякий мужчина сумел бы догнать. Сергей издали любовался ее одинокой фигурой под старой березой, задумчивым профилем, ее платьем, всегда очень красивым. Он следил за ней пристальным взглядом, не смея окликнуть, сказать «добрый вечер», познакомиться, а потом пригласить к себе в дом.
Сейчас он представлял себе вместо той кареглазой, задумчивой — белокурую, сероглазую эту: как пойдет Лида к озеру вечером, но не одна, а вдвоем с Большаковым, рука об руку, как они будут плавать, нырять, обгоняя друг друга, а потом будут долго бродить по берегу и смотреть на полоску заката над озером. И в душе его что-то сладко сжималось от радости: это было бы счастьем! Да только исполнится ли оно?..
Как-то ночью однажды он спросил у Лиды:
— Лида, вы любите летний дождь? Такой реденький, теплый.
— Люблю. Даже больше, чем солнце.
— Правда? Честно? Вот здорово! А осенний? — и не дал ой ответить. — Нет, осенью дождь, конечно, не главное в природе.
— А